Я вот такие моменты очень люблю... Когда ты идешь по улице и вдруг обнаруживаешь, что тот куст на углу дома вовсе не лебеда, а ежевика, и что жасмин во все еще цветет, и вокруг пахнет липой и откуда-то взявшейся мятой... А название улиц?.. Тихая...
ГЕйская... Летняя...
И сразу губы расплываются в улыбке, и хорошо, что глаза спрятаны за очками иначе вид становится совершенно блаженный.
А еще оказывается в Люблино можно кататься на лодочках и купаться строго под таблицей "Купаться запрещено")))
____________________________________________________
Несколько дней назад обнаружила, что на работе мне совершенно не хочется читать ни ЖЖ, ни дайрики, ни чего прочего... Не знаю - то ли я к работе так серьезно отношусь, то ли ко всем дневникам .
Ну а если серьезно, то скажу за себя так... Когда вывариваешься в собственных мыслях, то это плохо - каждый божий день одно меню "ты в собственном соку". Оттого и избавляешься от них, выписываешься... Как там говорила Раневская: "Душа не жопа высраться не может?"... Не соглашусь, высраться может и не может, а выписаться вполне себе способна. Хотя сравнение с пищеварительным трактом очень даже и уместно - ненужно е из организма свалит, а питательные вещества усвоя(ю?)тся. Вот потому и пишу.
Правда читать стала меньше... Ибо обросла столькими контактами в миру, что на монастырь не остается сил... Все выливается в реальности, а реальность я люблю. И за одну живую "душу" могу две тысячи виртуальных отдать... Потому, что это и есть жизнь, а все остальное имитация.
Вот такой я человек... мне лучше один раз с любимым человеком поцеловаться, чем сотню оргазмов с вибратором получить)))
_____________________________________________________
Ну и так как пока, что еще не моя новая работа как-то связана с медициной, то хочется еще раз сказать... В семье не без урода. В любой семье, даже если семья из одного человека, то шанс, что и в ней урод заведется всегда присутствует.
Но медицина эта та отрасль в которую идут чаще всего действительно по призванию... кто-то ломается и сходит, кто-то остается и приспосабливается... У всех по разному.
Но прежде чем судить о медицине в целом - плоха она иль хороша, просто представьте себе, что кто-то проводит по 36 часов в сутки
(да, да в сутки!) в операционной бессменно, да и сменно-то тоже знаете ли каторжный труд. Вы действительно думаете, что это из-за денег?
Никакие деньги не стоят этих плановых операций. Эти операции стоят любви к профессии и желания.
При чем я как человек, который не смог бы так работать преклоняюсь перед такими людьми.А по сему преклоняюсь и читаю Булгакова
и в рабочее время тожечитать дальшеСТАЛЬНОЕ ГОРЛО
Итак, я остался один. Вокруг меня - ноябрьская тьма с вертящимся снегом, дом завалило, в трубах завыло. Все двадцать четыре года моей жизни я прожил в громадном городе и думал, что вьюга воет только в романах. Оказалось: она воет на самом деле. Вечера здесь необыкновенно длинны, лампа под синим абажуром отражалась в черном окне, и я мечтал, глядя на пятно, светящееся на левой руке у меня. Мечтал об уездном городе - он находился в сорока верстах от меня. Мне очень хотелось убежать с моего пункта туда. Там было электричество, четыре врача, с ними можно было посоветоваться, во всяком случае, не так страшно. Но убежать не было никакой возможности, да временами я и сам понимал, что это малодушие. Ведь именно для этого я учился на медицинском факультете...
"...Ну, а если привезут женщину и у нее неправильные роды? Или, предположим, больного, а у него ущемленная грыжа? Что я буду делать? Посоветуйте, будьте добры. Сорок восемь дней тому назад я кончил факультет с отличием, но отличие само по себе, а грыжа сама по себе. Один раз я видел, как профессор делал операцию ущемленной грыжи. Он делал, а я сидел в амфитеатре. И только..."
Холодный пот неоднократно стекал у меня вдоль позвоночного столба при мысли о грыже. Каждый вечер я сидел в одной и той же позе, напившись чаю: под левой рукой у меня лежали все руководства по оперативному акушерству, сверху маленький Додерляйн. А справа десять различных томов по оперативной хирургии, с рисунками. Я кряхтел, курил, пил черный холодный чай...
(*93) И вот я заснул; отлично помню эту ночь - 29 ноября, я проснулся от грохота в двери. Минут пять спустя я, надевая брюки, не сводил молящих глаз с божественных книг оперативной хирургии. Я слышал скрип полозьев во дворе: уши мои стали необычайно чуткими. Вышло, пожалуй, еще страшнее, чем грыжа, чем поперечное положение младенца: привезли ко мне в Никольский пункт-больницу в одиннадцать часов ночи девочку. Сиделка глухо сказала:
- Слабая девочка, помирает... Пожалуйте, доктор, в больницу...
Помню, я пересек двор, шел на керосиновый фонарь у подъезда больницы, как зачарованный смотрел, как он мигает. Приемная уже была освещена, и весь состав моих помощников ждал меня уже одетый и в халатах. Это были: фельдшер Демьян Лукич, молодой еще, но очень способный человек, и две опытных акушерки - Анна Николаевна и Пелагея Ивановна. Я же был всего лишь двадцатичетырехлетним врачом, два месяца назад выпущенным и назначенным заведовать Никольской больницей.
Фельдшер распахнул торжественно дверь, и появилась мать. Она как бы влетела, скользя в валенках, и снег еще не стаял у нее на платке. В руках у нее был сверток, и он мерно шипел, свистел. Лицо у матери было искажено, она беззвучно плакала. Когда она сбросила свой тулуп и платок и распутала сверток, я увидел девочку лет трех. Я посмотрел на нее и забыл на время оперативную хирургию, одиночество, мой негодный университетский груз, забыл все решительно из-за красоты девочки. С чем бы ее сравнить? Только на конфетных коробках рисуют таких детей - волосы сами от природы вьются в крупные кольца цвета спелой ржи. Глаза синие, громаднейшие, щеки кукольные. Ангелов так рисовали. Но только странная муть гнездилась на дне ее глаз, и я понял, что это страх,- ей нечем было дышать. "Она умрет через час",- подумал я совершенно уверенно, и сердце мое болезненно сжалось...
Ямки втягивались в горле у девочки при каждом дыхании, жилы надувались, а лицо отливало из розоватого в легонький лиловатый цвет. Эту расцветку я сразу понял и оценил. Я тут же сообразил, в чем дело, и первый мой диагноз поставил совершенно правильно и, главное, одновременно с акушерками - они-то были (*94) опытны: "У девочки дифтерийный круп, горло уже забито пленками и скоро закроется наглухо..."
- Сколько дней девочка больна? - спросил я среди насторожившегося молчания моего персонала.
- Пятый день, пятый,- сказала мать и сухими глазами глубоко посмотрела на меня.
- Дифтерийный круп,- сквозь зубы сказал я фельдшеру, а матери сказал: - Ты о чем же думала? О чем думала?
И в это время раздался сзади меня плаксивый голос:
- Пятый, батюшка, пятый!
Я обернулся и увидел бесшумную, круглолицую бабку в платке. "Хорошо было бы, если б бабок этих вообще на свете не было",- подумал я в тоскливом предчувствии опасности и сказал:
- Ты, бабка, замолчи, мешаешь.- Матери же повторил: - О чем ты думала? Пять дней? А?
Мать вдруг автоматическим движением передала девочку бабке и стала передо мною на колени.
- Дай ей капель,- сказала она и стукнулась лбом в пол,- удавлюсь я, если она помрет.
- Встань сию же минуточку,- ответил я,- а то я с тобой и разговаривать не стану.
Мать быстро встала, прошелестев широкой юбкой, приняла девчонку у бабки и стала качать. Бабка начала молиться на косяк, а девочка все дышала со змеиным свистом. Фельдшер сказал:
- Так они все делают. На-род,- усы у него при этом скривились набок.
- Что ж, значит, помрет она? - глядя на меня, как мне показалось, с черной яростью, спросила мать.
- Помрет,- негромко и твердо сказал я.
Бабка тотчас завернула подол и стала им вытирать глаза. Мать же крикнула мне нехорошим голосом:
- Дай ей, помоги! Капель дай!
Я ясно видел, что меня ждет, и был тверд.
- Каких же я капель дам? Посоветуй. Девочка задыхается, горло ей уже забило. Ты пять дней морила девчонку в пятнадцати верстах от меня. А теперь что прикажешь делать?
- Тебе лучше знать, батюшка,- заныла у меня на левом плече бабка искусственным голосом, и я ее сразу возненавидел.
(*95) - Замолчи! - сказал ей. И, обратившись к фельдшеру, приказал взять девочку. Мать подала акушерке девочку, которая стала биться и хотела, видимо, кричать, но у нее не выходил уже голос. Мать хотела ее защитить, но мы ее отстранили, и мне удалось заглянуть при свете лампы-молнии девочке в горло. Я никогда до тех пор не видел дифтерита, кроме легких и быстро забывшихся случаев. В горле было что-то клокочущее, белое, рваное. Девочка вдруг выдохнула и плюнула мне в лицо, но я почему-то не испугался за глаза, занятый своей мыслью.
- Вот что,- сказал я, удивляясь собственному спокойствию,- дело такое. Поздно. Девочка умирает. И ничто ей не поможет, кроме одного - операции.
И сам ужаснулся, зачем сказал, но не сказать не мог. "А если они согласятся?" - мелькнула у меня мысль.
- Как это? - спросила мать.
- Нужно будет горло разрезать пониже и серебряную трубку вставить, дать девочке возможность дышать, тогда, может быть, спасем ее,- объяснил я.
Мать посмотрела на меня, как на безумного, и девочку от меня заслонила руками, а бабка снова забубнила:
- Что ты! Не давай резать! Что ты? Горло-то?!
- Уйди, бабка! - с ненавистью сказал я ей.- Камфару впрысните! - приказал я фельдшеру.
Мать не давала девочку, когда увидела шприц, но мы ей объяснили, что это не страшно.
- Может, это ей поможет? - спросила мать.
- Нисколько не поможет. Тогда мать зарыдала.
- Перестань,- промолвил я. Вынул часы и добавил: - Пять минут даю думать. Если не согласитесь после пяти минут, сам уже не возьмусь делать.
- Не согласна! - резко сказала мать.
- Нет нашего согласия! - добавила бабка.
- Ну, как хотите,- глухо добавил я и подумал: "Ну, вот и все! Мне легче. Я сказал, предложил, вон у акушерок изумленные глаза. Они отказались, и я спасен". И только что подумал, как другой кто-то за меня чужим голосом вымолвил:
- Что вы, с ума сошли? Как это так не согласны? Г`убите девочку. Соглашайтесь. Как вам не жаль?
Нет! - снова крикнула мать.
Внутри себя я думал так: "Что я делаю? Ведь я же зарежу девочку". А говорил иное:
(*96) - Ну, скорей, скорей, соглашайтесь! Соглашайтесь! Ведь у нее уже ногти синеют.
- Нет! Нет!
- Ну, что же, уведите их в палату, пусть там сидят.
Их увели через полутемный коридор. Я слышал плач женщин и свист девочки. Фельдшер тотчас же вернулся и сказал:
- Соглашаются!
Внутри у меня все окаменело, но выговорил я ясно:
- Стерилизуйте немедленно нож, ножницы, крючки, зонд!
Через минуту я перебежал двор, где, как бес, летала и шаркала метель, прибежал к себе и, считая минуты, ухватился за книгу, перелистал ее, нашел рисунок, изображающий трахеотомию. На нем все было ясно и просто: горло раскрыто, нож вонзен в дыхательное горло. Я стал читать текст, но ничего не понимал, слова как-то прыгали в глазах. Я никогда не видел, как делают трахеотомию. "Э, теперь уж поздно",- подумал я, взглянул с тоской на синий цвет, на яркий рисунок, почувствовал, что свалилось на меня трудное, страшное дело, и вернулся, не заметив вьюги, в больницу.
В приемной тень с круглыми юбками прилипла ко мне, и голос заныл:
- Батюшка, как же так, горло девчонке резать? Да разве же это мыслимо? Она, глупая баба, согласилась, моего согласия нету, нету. Каплями согласна лечить, горло резать не дам.
- Бабку эту вон! - закричал я и в запальчивости добавил:-Ты сама глупая баба! Сама! А та именно умная! И вообще никто тебя не спрашивает! Вон ее!
Акушерка цепко обняла бабку и вытолкнула ее из палаты.
- Готово! - вдруг сказал фельдшер.
Мы вошли в малую операционную, и я, как сквозь завесу, увидал блестящие инструменты, ослепительную лампу, клеенку... В последний раз я вышел к матери, из рук которой девочку еле вырвали. Я услыхал лишь хриплый голос, который говорил: "Мужа нет. Он в городу. Придет, узнает, что я наделала,- убьет меня!"
- Убьет,- повторила бабка, глядя на меня в ужасе.
- В операционную их не пускать! - приказал я.
Мы остались одни в операционной. Персонал, я и Лидка - девочка. Она, голенькая, сидела на столе и (*97) беззвучно плакала. Ее повалили на стол, прижали, горло ее вымыли, смазали йодом, и я взял нож, при этом подумал: "Что я делаю?" Было очень тихо в операционной. Я взял нож и провел вертикально черту по пухлому белому горлу. Не выступило ни одной капли крови. Я второй раз провел ножом по белой полоске, которая выступила меж раздавшейся кожей. Опять ни кровинки. Медленно, стараясь вспомнить какие-то рисунки в атласах, я стал при помощи тупого зонда разделять тоненькие ткани. И тогда внизу раны откуда-то хлынула темная кровь и мгновенно залила всю рану и потекла по шее. Фельдшер тампонами стал вытирать ее, но она не унималась. Вспоминая все, что я видел в университете, я пинцетами стал зажимать края раны, но ничего не выходило. Мне стало холодно, и лоб мой намок. Я остро пожалел, зачем пошел на медицинский факультет, зачем попал в эту глушь. В злобном отчаянии я сунул пинцет наобум, куда-то близ раны, защелкнул его, и кровь тотчас же перестала течь. Рану мы отсосали комками марли; она предстала предо мной чистой и абсолютно непонятной. Никакого дыхательного горла нигде не было. Ни на какой рисунок не походила моя рана. Еще прошло минуты две-три, во время которых я совершенно механически и бестолково ковырял в ране то ножом, то зондом, ища дыхательное горло. И к концу второй минуты я отчаялся его найти. "Конец,- подумал я,- зачем я это сделал? Ведь мог же я не предлагать операцию, и Лидка спокойно умерла бы у меня в палате, а теперь она умрет с разорванным горлом, и никогда, ничем я не докажу, что она все равно умерла бы, что я не мог повредить ей..." Акушерка молча вытерла мой лоб. "Положить нож, сказать: не знаю, что дальше делать",- так подумал я, и мне представились глаза матери. Я снова поднял нож и бессмысленно, глубоко и резко полоснул Лидку. Ткани разъехались, и неожиданно передо мной оказалось дыхательное горло.
- Крючки!- сипло бросил я.
Фельдшер подал их. Я вонзил один крючок с одной стороны, другой - с другой и один из них передал фельдшеру. Теперь я видел только одно: сероватые колечки горла. Острый нож я вколол в горло - и обмер. Горло поднялось из раны, фельдшер, как мелькнуло у меня в голове, сошел с ума: он вдруг стал выдирать его вон. Ахнули за спиной у меня обе акушерки. Я поднял (*98) глаза и понял, в чем дело: фельдшер, оказывается, стал падать в обморок от духоты и, не выпуская крючка, рвал дыхательное горло. "Всё против меня, судьба,- подумал я,- теперь уж, несомненно, зарезали мы Лидку,- и мысленно строго добавил:- Только дойду домой - и застрелюсь..." Тут старшая акушерка, видимо, очень опытная, как-то хищно рванулась к фельдшеру и перехватила у него крючок, причем сказала, стиснув зубы:
- Продолжайте, доктор...
Фельдшер со стуком упал, ударился, но мы не глядели на него. Я вколол нож в горло, затем серебряную трубку вложил в него. Она ловко вскользнула, но Лидка осталась недвижимой. Воздух не вошел к ней в горло, как это нужно было. Я глубоко вздохнул и остановился: больше делать мне было нечего. Мне хотелось у кого-то попросить прощенья, покаяться в своем легкомыслии, в том, что я поступил на медицинский факультет. Стояло молчание. Я видел, как Лидка синела. Я хотел уже все бросить и заплакать; как вдруг Лидка дико содрогнулась, фонтаном выкинула дрянные сгустки сквозь трубку, и воздух со свистом вошел к ней в горло; потом девочка задышала и стала реветь. Фельдшер в это мгновение привстал, бледный и потный, тупо и в ужасе поглядел на горло и стал помогать мне его зашивать.
Сквозь сон и пелену пота, застилавшую мне глаза, я видел счастливые лица акушерок, и одна из них мне сказала:
- Ну и блестяще же вы сделали, доктор, операцию.
Я подумал, что она смеется надо мной, и мрачно, исподлобья глянул на нее. Потом распахнулись двери, повеяло свежестью. Лидку вынесли в простыне, и сразу же в дверях показалась мать. Глаза у нее были как у дикого зверя. Она спросила меня:
- Что?
Когда я услышал звук ее голоса, пот потек у меня по спине, я только тогда сообразил, что было бы, если бы Лидка умерла на столе. Но голосом очень спокойным я ей ответил:
- Будь поспокойнее. Жива. Будет, надеюсь, жива. Только, пока трубку не вынем, ни слова не будет говорить, так не бойтесь.
И тут бабка выросла из-под земли и перекрестилась на дверную ручку, на меня, на потолок. Но я уж не рассердился на нее. Повернулся, приказал Лидке впрыс-(*99)нуть камфару и по очереди дежурить возле нее. Затем ушел к себе через двор. Помню, синий свет горел у меня в кабинете, лежал Додерляйн, валялись книги. Я подошел к дивану одетый, лег на него и сейчас же перестал видеть что бы то ни было; заснул и даже снов не видел.
Прошел месяц, другой. Много я уже перевидал, и было уже кое-что страшнее Лидкиного горла. Я про него и забыл. Кругом был снег, прием увеличивался с каждым днем. И как-то, в новом уже году, вошла ко мне в приемную женщина и ввела за ручку закутанную, как тумбочка, девчонку. Женщина сияла глазами. Я всмотрелся - узнал.
- А, Лидка! Ну, что?
- Да хорошо все.
Лидке распутали горло. Она дичилась и боялась, но все же мне удалось поднять подбородок и заглянуть. На розовой шее был вертикальный коричневый шрам и два тоненьких поперечных от швов.
- Все в порядке,- сказал я,- можете больше не приезжать.
- Благодарю вас, доктор, спасибо,- сказала мать, а Лидке велела: - Скажи дяденьке спасибо!
Но Лидка не желала мне ничего говорить.
Больше я никогда в жизни ее не видел. Я стал забывать ее. А прием мой все возрастал. Вот настал день, когда я принял сто десять человек. Мы начали в девять часов утра и кончили в восемь часов вечера. Я, пошатываясь, снимал халат. Старшая акушерка-фельдшерица сказала мне:
- За такой прием благодарите трахеотомию. Вы знаете, что в деревнях говорят? Будто вы больной Лидке вместо ее горла вставили стальное и зашили. Специально ездят в эту деревню глядеть на нее. Вот вам и слава, доктор, поздравляю.
- Так и живет со стальным? - осведомился я.
- Так и живет. Ну, а вы, доктор, молодец. И хладнокровно как делаете, прелесть!
- М-да... Я, знаете ли, никогда не волнуюсь,- сказал я неизвестно зачем, но почувствовал, что от усталости даже устыдиться не могу, только глаза отвел в сторону. Попрощался и ушел к себе. Крупный снег шел, все застилая, фонарь горел, и дом мой был одинок, спокоен и важен. И я, когда шел, хотел одного - спать.